Школа: надзирать и наказывать

Уважаемый мною Илья Винарский выложил собственноручный перевод «О радости детства» Оруэлла. Очерк растянулся на шесть постов в его Живом Журнале: 1 часть, 2 часть, 3 часть, 4 часть, 5 часть, 6 часть.

Ребенку трудно понять, что школа — это главным образом коммерческое предприятие. Ребенок верит, что школа существует ради образования, а учитель его наказывает ради его же блага, или из-за собственной жестокости. Флип и Самбо решили быть моими друзьями, и их дружба включала в себя порку, упреки и унижения, которые мне были полезны, и которые спасли меня от табуретки младшего клерка. Это была их версия происходящего, и я в нее верил. Следовательно, было очевидно, что я должен был им быть глубоко благодарен. Но я не был благодарен, и прекрасно осознавал это. Напротив, я их обоих ненавидел. Я не мог контролировать свои субъективные чувства, и не мог их от себя скрыть. Но ненавидеть своих благодетелей гадко, не так ли? Так меня учили, и я в это верил. Ребенок принимает кодекс поведения, который ему дается сверху, даже если он его нарушает. Лет с восьми, или даже раньше, в моем сознании грех всегда был неподалеку. Даже если я делал вид, что я черствый или непокорный, все равно это было тонкой коркой над массой стыда и смятения. На протяжении всего моего детства, у меня было глубокое убеждение в том, что из меня не выйдет ничего хорошего, что я зря трачу время, порчу свои таланты, веду себя чудовищно глупо, гадко и неблагодарно — и казалось, все это было неизбежно, ибо я жил среди законов таких же абсолютных, как закон всемирного тяготения, но соблюдать которые я не был не в состоянии.

Полные психологических приговоров самому себе, воспоминания Джорджа Оруэлла дают представления о том, что собой представляла престижная школа-пансион во время Прекрасной Эпохи. Безрадостная картина человеческого унижения тотальный контроль за поведением, содержание в голоде и антисанитарных условиях, непрекращающееся психологическое давление, направленное на то, чтобы полностью подчинить своему влиянию формирующуюся личность — это описание не жестокого лагеря, а дорогостоящего образовательного учреждения, оказаться в котором было честью как для ребёнка, так и для его родителей. Запах нечистот, систематические наказания, причины которых так и оставались непонятны, вследствие чего естественным образом шло развитие шизойдности, чувства постоянной вины и ненависти к окружению; тайные гомосексуальные связи как попытка вырваться на свободу из-под сводящего с ума религиозного диктата — вот ежедневная рутина для детей от восьми до двенадцати лет, оказывавшихся в школе Св. Киприана. И не дай бог, у вас бы появились круги под глазами!

Это не новшество викторианской или эдвардианской Англии. Так веками воспитывались те, кто претендовал на то, чтобы считаться элитой. Английская школа начала ХХ века в этом плане мало чем отличалась от пансиона дона Дьего Коронеля из «Истории жизни пройдохи по имени дон Паблос» Франсиско де Кеведо-и-Вильегаса, написанной в XVII веке. Главный герой этого плутовского романа, рассказывая о последствиях своего обучения в престижной школе вместе со своим хозяином, описывает не без барочных преувеличений, как они до того похудели, что их животы буквально прилипали к их спине, а тела носило по ветру.

Последние этапы классической европейской системы описал в своей автобиографии «Моав — умывальная чаша моя» Стивен Фрай. В его описании уже нет ничего, что позволило бы считать пансионы приличным местом. Комплекс новых представлений о человеке, полученный в результате войн и научных открытий, уничтожил авторитет пансионов, превратив их в тюремные заведения с психически нездоровыми надзирателями, чем, впрочем, они по сути и являлись.

Теперь всё хорошо

Сегодня нас лишили слова.
«Теперь всё хорошо», — подумал я, выходя на встречу вечерней Москве. Наши надзиратели, единогласно решившие убить дракона, забыли о том, как говорящие на птичьем языке уже однажды разнесли на кусочки лелеемую ими страну. Как воробьи — крошки, каждый в своё гнездо.
Наши надзиратели равняются на Китай, эдакого плохиша, у которого они учатся разным пакостям. Китайские хунвейбины тоже истребляли воробьёв, но, как и наши, — в результате потерпели поражение, а нынешний запрет «цензуры» привёл лишь к запрету «гармонии».
«Что ж, это хорошо», — подумал я, спускаясь в подземный переход. Мы не будем узнавать о каждом проступке надзирателей. Быть может, то, что не нашлось ни одного человека в зале, кто посмел бы проголосовать против — одна из последних свободных новостей. Мы не будем знать всё, но мы станем внимательнее. Мы ещё глубже прочувствуем этот мир, открыв не только глаза, но и слух, обояние, ощущения… Так, как это делали наши отцы, чтобы научиться своему чириканию. Даже в годы жуткой сталинской реакции, когда вдруг герои детских произведений стали за столом есть солёные огурцы. Думали ли запретители, что вызывают на бой эрудитов?
«Теперь всё хорошо», — подумал я, оглядываясь вокруг. Гармонист в переходе исполнял танго Пьяццоллы. Безногая просительница милостыни у метро ела персик.

Ещё о «молчаливом большинстве»

Безумное молчание

Есть молчание от великого познания — от богатства духовного и мудрости — не всякую тайну вместить сердцу человеческому — слабо и пугливо оно, наше сердце.
Видел я на старых иконах образ Иоанна Богослова: пишется Богословец с перстом на устах. Этот перст на устах — знак молчания. И этот знак заграждающий прошел в душу народную.
А есть молчание от нищеты духовной — от душевной скудости нашей, по малодушию и робости.
Когда на обиду смолчишь — свою горечь примешь вольную, и молчание твое — вольный крест. Но когда ты видишь, как на глазах у тебя глумятся и оскорбляют безответно, и сам смолчишь, твое молчание — безумное.
Мы в смуту живем, все погублено — без креста, без совести. И жизнь наша — крест. И также три века назад смута была — мудровали Воры над родиной нашей, и тяжка была жизнь на Руси.
И в это смутное время, у кого болела душа за правду крестную, за разоренную Русь, спрашивали совесть свою: «За что нам наказание такое, такой тяжкий крест русской земле?»
И ответил всяк себе ответом совести своей.
И ответ был один:
«За безумное наше молчание».

Алексей Ремизов

Всеволод Иванович Сахаров (1946 — 2009)

Поражён прочитав в Википедии, что Всеволод Сахаров умер два года назад. В том же году, когда я окончил ИЖЛТ, где он преподавал. По осени.
Впервые я услышал его имя от Андрея Петровича Лисунова, когда тот читал нам в Литинституте на втором курсе спецкурс по Пушкину. Эти лекции, помнится, совершили во мне настоящий переворот.  Позже Андрей Петрович показал настоящий пример гражданственности, выступив с открытым письмом во время выборов ректора в 2006. За донкихотство он моментально поплатился местом, но его действия лучше всяких слов показали, как должен вести себя настоящий Человек. Впрочем, это другая история.
Всеволод Сахаров был литературоведом классического типа. Он тихо делал свою работу. Отзывчивый и доброжелательный, он всегда был открыт студентам. Не могу сказать, что студенты ИЖЛТ ценили его. Они вообще вряд ли что-то понимали. Факультет журналистики, как известно, всё равно что ПТУ. Я оценил данную сентенцию на все сто, после того когда перевёлся из Литинститута. Помню выражение досады на лице Всеволода Ивановича на экзамене, когда один нахальный студент не мог ответить не просто того, что было рассказано в лекционном курсе, но не знал вообще ничего о представителях словесности конца XVIII — начала XIX века в принципе. Был пятый курс, все лекции по истории литературы давно прочитаны…
Предметом научных интересов Сахарова служило русское масонство. Имя исследователя может легко затеряться среди тонн психиатрического шлака, который на гора стахановскими методами выдают всевозможные конспирологи отечественного разлива. Он был чуть ли не единственным человеком, который с научной точки зрения рассматривал это мистическое учение XVIII века, просиживал в архивах, изучаяя переписку, ритуалы, деятельность…
Прошло два года с того момента, как его не стало. Его уход оказался практически не замеченным, как была незаметна его уникальная работа на фоне всего того шума, который вызывает одно только слово «масоны». Тем поразительнее для меня оказалась эта смерть.
Мы не были знакомы с Вами, Всеволод Иванович, но мне будет Вас нехватать.

У истоков индустрии культуры

Эдвард Бок, редактор Ladies Home Journal, писал в 1892 году:

Конечно, все мы знаем что в Нью-Йорке есть всевозможные заводы, но до прошлой недели я понятия не имел, что огромный мегаполис может похвастаться такой вещью как настоящая полностью укомплектованная литературная фабрика… Эта литературная фабрика спряталась в одном из переулков Нью-Йорка… На производстве работает более тридцати человек, большей частью девушки и женщины, способные похвастаться умом. В их обязанности входит чтение всей местной ежедневной и еженедельной периодики.
…Всякая нетипичная история из городской жизни — обычно это проступки горожан — выделяются этими девушками и передаются одному из трёх менеджеров. Менеджеры (в отличие от работников нижнего звена — мужчины) выбирают лучшее из отобранных статей, перемешивают их насколько это возможно и передают бригаде из пяти женщин, которые осмысляют полученный материал и трансформируют в скелет или набросок истории. Данный каркас, как его с позволения можно назвать, отправляется к управляющему, который открывает адресную книгу и прикидывает, кому из ста или более писателей, записанных в книге дать в разработку сей скелет. 

Это замечательное описание можно применить к любому из бесчисленного множества существовавших тогда литературных журналов, снабжавших грошёвыми романами рабочую публику. Литературное дело было поставлено на поток, где конвейером служили сами люди. Та американская классика, которую мы знаем, написана с помощью такого производства. Майн Рид и Фенимор Купер, Марк Твен и Рэй Брэдбери — все мало мальски популярные авторы были частями машины по производству культуры. Безусловно, были и контркультурщики, предпочитавшие заниматься искусством — но на издании книг, в отличие от журналов, нельзя было заработать.
На следующем этапе технического развития индустрия культуры займётся производством аудиозаписей и художественных фильмов. Ещё позже — персональные компьютеры и Интернет займут места кинотеатров и музыкальных проигрывателей. Но обкатка станка происходила на поле литературы.
Отечественные писатели работали по упрощённой схеме. У нас дальше журнального формата, рассчитанного на невзыскательную публику, дело не шло. Видимо, поэтому не были созданы и «народные», то есть переходящие из романа в роман герои типа Баффало Билла.

О Шмелёве

Религиозная проза Ивана Шмелёва — чистый сталинский графоманский соцреализм в плохом смысле этого слова. То, что Шмелёв относится к авторам из противоположного лагеря, не влияет на стиль его творчества.

«Физиология Петербурга» как pulp fiction

Натуральную школу я не выводил за рамки национального дискурса. Представители кружка Белинского осмыслялись лишь в рамках политического нарратива социальной критики без всякого учёта контекста современной тому времени мировой литературы. С одной стороны нас контексту и не учили, а с другой — как-то и в голову не приходило.
Между тем, натуралистический очерк, явление, кстати, сугубо журнальное, стоит в одном ряду с французским feuilleton, английским penny dreadful, американским dime novel. Иностранные аналоги — это литература для рабочего класса; наши натуралисты были разночинцами и писали для разночинцев.
Такая смена оптики меняет представление об отечественной литературе целиком и полностью. По крайней мере, я ошеломился своему открытию, настолько оно показалось мне ново и при том очевидно, пока читал Mechanic Accents. Dime Novels and Working-class culture in America Майкла Деннинга (Google Books, Amazon), сидя в поликлинике.
Наши литераторы предстали не заточёнными в скорлупе сферической российской цивилизации в вакууме, а оказались на острие мировых культурных новаций, активно следили за повесткой дня в искусстве и тренировали свои навыки на местной среде.
Теперь хочу найти что-нибудь об этом на русском: идея-то на поверхности! Кто-то же должен был прийти к этой мысли ранее? Приветствую указания к поискам (помимо раздела Bibliography в вышеуказанной книге).
Может быть после сам тоже напишу что-нибудь про это.

По ходу чтения

«Лаокоон» Лессинга представляет собой собрание рецензий, которые, будучи собранными в правильном порядке, образуют единое произведение с общим смыслом.

Fiction is always fiction

Довелось ознакомиться с книгой Ильи Стогова «Эра супергероев. История мира в 5 журналах и 3 комиксах». Ранее я этого популярного у пассажиров метро автора не читал, но по этой «публицистике» вполне можно составить впечатление, что его творчество можно описать словами «Минаев для _думающих_».
Начинающаяся с описания издательского дела в России начала 90-х, история журналистики напоминает скорее пересказ сдавшим сегодня экзамен студентом предмета сдающему его завтра. Не исключено, впрочем, что автор действительно решил прибегнуть к пересказу когда-то слушавшегося в университетской аудитории курса, чтобы по-быстрому состряпать очередную историю. Залихватское введение про рейв-клубы и работающего в бане Гребенщикова вскором времени оказывается дилетантской попыткой покрасоваться на мало известной автору территории.
Так, автор ничего не знает об истории российской журналистики. Главный посыл всей книги: журналистика создала то, что мы сейчас называм литературой, комиксом и вообще современным миром, обратившись не к меценатам в виде королей или богатеев, а к простой многомилионной аудитории на понятном ей языке. Историю новой журналистики в России Стогов начинает с Александра Смирдина, считая Карамзина, Пушкина и прочих — неудачниками в этой деятельности. Про Новикова, который первым стал делать массовую литературу для народа, организовывать передвижные библиотеки и прочая и прочая, Стогов не знает. Любознательный читатель вряд ли подчерпнёт реальные сведения о наших пионерах журналистики и литературы из данной книжки.
Незнание истории соседствует с фактологическими ошибками, раскиданными по тексту. Автор явно торопился написать текст, чтобы скорее сбыть в типографию и получить гонорар: Не надо усердствовать, чтобы заметить, что вычиткой автор не занимался. К примеру, его не смущает оплошность, с написанием имени Луи-Дезире Верона в главе «Парижские Тайны» и изобретение прозы. Написав правильно имя французского издателя в первом предложении, далее он более не удосуживается делать это, строча английской фамилией Вернон. Сроки явно поджимали, клавиатура под пальцами горела.
Или вот ещё пример. В четвёртом параграфе третьей главы, Роман «Баффало Билл» и интеллигенция, пишет про Томаса Майн Рида:

Звездой чуть потусклее был Томас Майн Рид, написавший «Всадника без головы». У нас в стране он известен куда больше Бантлайна.
Рид родился не в Штатах, а в Ирландии, но в остальном их с Бантлайном биографии — будто два романа, написанных одним автором. И тот и другой в юности сбежали из дому, чтобы устроиться юнгами на корабле. И тот и другой любили, чтобы к ним обращались по званию: «капитан».
<...>
 Зато вернувшись с Запада, он близко сошелся с другим начинающим литератором: молодым, но уже добившимся кое-какого успеха Эдгаром По.
Молодые люди оба имели шотландские корни и были не дураки выпить.

Я пропустил пару абзацей, чтобы выделенное мною резче бросилось в глаза. Понимаете? Челове не может на пяти абзацах запомнить, из Ирландии его герой или из Шотландии! Впрочем, что нам русским, до различий между ирландцами и шотландцами, когда киргизы привечают нас в рестораны японской кухни.
К слову сказать, папа По был Ирландского происхождения, но с учётом того, что Эдгар родился в Бостоне, а родители его умерли, когда мальчику не было и двух лет, вряд ли национальная гордость сильно беспокоила его.
В книге Стогова ошибок куда больше чем правды. Читатель должен быть либо совсем не притязательным, либо хардовым поклонником сего писателя, чтобы подчерпнуть полезные сведения из данного чтения. Самому же Стогову лучше писать художественную литературу. Живее получится.