О Шмелёве

Религиозная проза Ивана Шмелёва – чистый сталинский графоманский соцреализм в плохом смысле этого слова. То, что Шмелёв относится к авторам из противоположного лагеря, не влияет на стиль его творчества.

Соцреализм как приманка

Чтение “Библиотеки избранных произведений советской литературы” является для меня не только знакомством с вычеркнутой из современного культурного дискурса литературой, но и открытием этой новой национальной литературной школы в международном контексте. Занятно при чтении очередного романа заглянуть в статью об авторе в англоязычной Википедии или ознакомиться на Amazon.com, когда был в последний раз издан перевод той или иной книги на английский язык.
С интересом можно узнать, что благодаря Издательству Северо-Западного Университета, выпускавшему серию книг European Classics, многие классические советские произведения увидели свет в 90-е годы, то есть уже после того, как их решили забыть у себя на родине.
Особый интерес вызывают рецензии покупателей. Западные читатели с интересом отзываются о неизвестных им талантливых писателях,подходивших к литературе с новаторских позиций. Вот, к примеру, комментарий к “Городам и годам” Константина Федина.
Как-то недавно Кирилл Мартынов у себя в блоге писал, что не смотря на свою колоссальную историю, мы считаем окружающее нас пространство тусклым, пустым и неинтересным, всё поглядывая на Запад, где, кажется, и трава зеленее. Я думаю, пора заманивать хипсетров соцреализмом. Он соответствует принципам интересного для хипстера: он rare, он old и он weird. Он как вестерн и фантастика в одной обёртке. И ещё он познакомит русских с тем, чего они, в отличие от американцев, не знают о себе.

Как сломался соцреализм

Я увидел это, читая предыдущие книги “Библиотеки избранных произведений советской литературы”, но отрефлексировал только на Гладкове. Поскольку тридцатилетие Октября пришлось на первые годы после окончания Великой Отечественной, составители книжной серии дополняли там, где это было можно, ставшие классическими за три декады советские произведения новыми повестями и рассказами, написанными на военную тему. Эти написанные “по горячим следам” вещи столь ужасны в сравнении с тем, что содержалось с ними под одной обложкой, что у читателя волей-неволей возникает диссонанс. Так, “Цемент” Гладкова оказался чрезвычайно хорошим романом. Сам Гладков был, видимо, противнее “красного графа” Толстого (а какой тот был гадиной, кажется, и так все знают), отчего впервые изданный в 1925 году роман, между прочим, сразу занесённый в список учебной литературы для подростающего поколения коммунистов, писатель ещё лет семь редактировал и сглаживал от издания к изданию. Всё ради того, чтобы соответствовать генеральной линии партии. Но и в “облагороженном” виде роман вызывает неоднозначное впечатление. Главный герой – красноармеец Глеб Чумалов, восстанавливающий цементный завод. Название романа является символом той массы, которая как цемент, замешанная в Революции, станет единым железобетонным монолитом. Но на какие жертвы ради этого вынужден пойти человек? Чумалов, придя с фронта не узнаёт своей жены, которая отказалась от брака с ним, сдала дочь в детдом, а ночами читает Бебеля. В верхах засели настоящие твари, выписывающие себе рябчиков с коньяком в мебилированные после экспроприации излишков у интеллигенции кабинеты, а болеющие за дело пролетариата люди в результате партийных чисток выкидываются из складывающейся на глазах новой номенклатуры.
Находящаяся с ним под одной обложкой повесть “Клятва” о героях тыла как будто не принадлежит Гладкову. Это здоровенный графоманский наброс с ходячими конструкциями вместо людей, читающими всякие прокламации. Вот как раз тот пример мути, о которой вспоминают при слове “соцреализм”. К примеру, у поминавшегося ранее Горбатова: не те фантастические герои “Обыкновенной Арктики”, которые взламывали льды для строительства городов в вечной мерзлоте, а как бы голодающие “Непокорённые”, пока немцы лютуют в городе, а потом достающие из неведомых закромов мешки с зерном, чтобы сразу стало так, как будто не было войны. Ходячие идеи “сможем и переможем” вместо живых людей. В общем, я дочитал до того момента, когда соцреализм скис. И получилось как в “Цементе”: писатели сдались графоманам и оказались съедены.

Казалось бы…

Не убили, но в любую минуту могли убить. Могли ворваться ночью, могли схватить средь бела дня на улице. Могли швырнуть в вагон и угнать в Германию. Могли без вины и суда поставить к стенке; могли расстрелять, а могли и отпустить, посмеявшись над тем, как человек на глазах седеет. Они всё могли. Могли – и это было хуже, чем если б уж убили. Над домиком Тараса, как и над каждым домиком в городе, черной тенью распластался страх.

   Законов не было. Не было суда, права, порядка, строя. Были только приказы. Каждый приказ грозил. Каждый запрещал. Приказы точно определяли, каких прав лишен горожанин. Это была конституция лишения прав человека. Человеческая жизнь стала дешевле бумажки, на которой было напечатано: карается смертью. 
Борис Горбатов, “Непокорённые”.
читаешь повесть о борьбе с немецко-фашистскими захватчиками, а кажется, что про нынешнюю власть. 

Старый новый соцреализм

Чтение “Обыкновенной Арктики” Бориса Горбатова дало мне новый взгляд на соцреализм. По традиции он как-то считался скисшим остатком классической литературы, пропущенным через жернова сталинской идеологии. Повествования без действия, где все – герои, нет злодеев, а вся борьба – за то, кто будет лучше.
Рассказы о полярниках открыли другую сторону соцреализма, делающую его живой и актуальной литературой. Большевики оказываются то ли невероятными титанами, то ли атлантами, а описания свершений советской власти читаются словно это фантастическая литература. В рассказе “Карпухин с Полыньи” старорежимный представитель фактории, паразит и алкоголик, сталкивается лицом к лицу с советской властью: инспектор треста демонстрирует ему строительство города во льдах. Отстроенные больницы, парники, где растят овощи, фермы, в которых стойла заняты обычными коровами со средней полосы, техника, перекорчёвывающая вечную мерзлоту, переделка ландшафта для строительства новых портов…
Невероятные дела для уже нескольких поколений современной России с её “подъёмом с колен”, “модернизацией” и “инновациями”… Нет необходимости в чтении фантастической литературы, потому что это “сможем и превозможем” для окружающей действительности куда более фантастично, чем любое описание космических полётов. После очередного рассказа озираешься вокруг, не понимая, где же та цивилизация, которая могла перелопатить всю природу, закатать мерзлоту в асфальт?..
“Таян-начальник” рассказывает об эскимосе, которого на пороге голодной смерти советская власть спасла от гибели, “научив удить рыбу”, как любили у нас говорить либеральные политики 90-х. После крушения советского строя нам всем всучили удочку, чтобы мы ловили рыбу. Но когда не знаешь, что такое удочка и что с ней делать, как можно удить рыбу? Озлобленое голодное состояние эскимоса Таяна, его страх всего и вся вокруг и взгляд надежды на Запад, откуда пришли русские и дали блага, очень знакомо. Только теперь сами русские стали источником озлобленности и голода, а взгляд на Запад, на Канаду, на ЕСПЧ и т.п. оказывается единственной причиной испытвать надежду. И одинаковые мысли, роднящие с этим персонажем-эскимосом соцреалистического рассказа, возникают сейчас от окружающей действительности.
Так, когда нет ничего кроме пустых слов и популистских обещаний, художественная литература, описывающая конкретные дела, свершения, строительство, производство, оказывается ощутимым предметом среди окружающего вакуума.

О классической советской литературе

Взялся прочитать книги серии “Библиотека избранных произведений советской литературы”, начавшей издаваться в 1947 году к 30-летию Октября. Книги должны  были отразить то лучшее, что было написано за три декады советской власти.
Прочёл “Железный поток” Серафимовича. Занимательная по конструкции персонажей вещь. Однако о ней надо рассказать отдельно и подробнее, поскольку сейчас на то, чтобы описать работу времени нет.
Хочу сказать о рассказе Бориса Горбатова “Мы и радист Вовнич”, который я читал сегодня по дороге с работы домой. Это потрясающий пример экзистенциальной прозы. Крепко написанная популярная литература, которая могла бы описывать при некоторой стилистической правке не советский, а американский или канадский полярный опыт. Но главные мотивы экзистенциальной философии в этом рассказике конца 30-х уже есть — и невозможность понимания другими, и “Другие — это ад” и прочее…